... На Главную

Золотой Век 2009, №11 (29).


БОЛИНГБРОК


ПИСЬМА ОБ ИЗУЧЕНИИ И ПОЛЬЗЕ ИСТОРИИ


ПИСЬМО IV


В конец |  Содержание  |  Назад

I. О том, что история заключает в себе достаточно достоверного, чтобы быть полезной, несмотря на все попытки отрицать это.

II. О методе и соответствующих ограничениях, которых следует придерживаться при ее изучении.


[I.] Будет ли письмо, которое я начинаю писать, кратким или длинным, не знаю, но вижу, что память моя освежилась, воображение разгорелось и мысли набегают с такой быстротой, что я не успеваю исчерпывать их до дна. Так как Вы побудили меня писать, Вам и придется принять то, что воспоследует.

Я уже заметил, что по своей природе мы склонны примерять к себе то, что произошло с другими людьми, и в этом заключается значение примеров,— как тех, которые предлагает нам история, так и тех, которые предоставляет опыт. Поэтому, если мы не верим в достоверность происшедшего, мы и не примеряем его к себе; такие примеры, оставаясь без надлежащего применения, теряют и силу воздействия. Древняя история, та древняя история, о которой я писал, совершенно непригодна поэтому для достижения целей, которые каждый разумный человек должен ставить перед собой при изучении истории, ибо эта древняя история никогда не заслужит доверия ни у одного здравомыслящего человека. Хорошо рассказанная сказка, искусно сочиненная комедия или трагедия способны оказать кратковременное воздействие на ум, распаляя воображение, побуждая к действию ум, производя сильное впечатление на чувства. Говорят, что представление одной из трагедий Эсхила привело афинян в состояние воинственного безумия, в результате чего они прямо из театра отправились маршем на Марафонскую равнину (1). В государстве, разумно управляемом, эти кратковременные эмоции могут быть использованы, насколько мне известно, таким образом, чтобы путем частого повторения способствовать формированию своеобразной привычки презирать глупость, питать отвращение к пороку и восхищаться добродетелью. Однако эти эмоции и этот незначительный эффект достигаются лишь в том случае, если басни похожи на правду. Когда подобная видимость налицо, разум снисходителен к невинным подлогам воображения и, допуская вероятность, отказывается от тех строгих правил критики, которые он установил для проверки истинности факта.

Но в конце концов он принимает вымыслы за вымыслы и только в качестве таковых позволяет воображению использовать их как угодно. Если бы они претендовали на значение исторических фактов, то должны были бы тотчас же подвергнуться другой, и более строгой, проверке. То, что могло произойти, составляет содержание хитроумного вымысла, то, что произошло,— содержание достоверного исторического повествования; впечатление от первого и второго определяется именно этой разницей. Когда воображение становится необузданным и неистовым, выходит за границы естественного и рисует нам героев и великанов, фей и волшебников, говорит о событиях и явлениях, противоречащих всеобщему опыту, нашим наиболее ясным и отчетливым представлениям и всем известным законам природы, разум не дает себя обмануть ни на мгновение; напротив, отказываясь воспринимать такие повествования как исторические, он отвергает их, считая, что они недостойны занять место даже среди творений вымысла. Такие повествования, следовательно, не в состоянии произвести даже ничтожного мгновенного впечатления на ум, преисполненный знания и лишенный предрассудков. Обман, даже навязанный авторитетом и поддержанный искусством, с трудом преодолевает здравый смысл; слепое невежество готово прозреть, а неразумное суеверие колеблется. Только исступление и неистовство способны питать доверие к подобным историческим повествованиям или следовать в жизни примерам такого рода. Дон Кихот верил, но даже Санчо сомневался.

То, что я сказал, не вызовет серьезных возражений у всякого, кто читал "Амадиса Гэльского" (2) или изучал наши древние предания без предвзятого мнения. В действительности же различие между ними состоит в следующем. В "Амадисе Гэльском" перед нами — собрание нелепостей, оторванных от реальности и не претендующих на то, чтобы в них верили. Старинные предания — это груда сказок, в которой могут скрываться отдельные истины, недоступные исследованию, а потому бесполезные для человечества,— сказок, которые с полным основанием не претендуют на что-либо большее, но все же производят на нас сильное впечатление и становятся — под почтенным именем древней истории — источником современных сказок, материалом, на котором было построено столько фантастических систем и столько умозрительных теорий.

Но так как люди склонны доводить свои рассуждения до крайностей, некоторые готовы утверждать, что вся история состоит из побасенок и что даже лучшая из историй — лишь более или менее вероятная легенда, искусно придуманная и правдоподобно рассказанная, где ложь и правда незаметно переходят друг в друга. Приводятся все примеры и тривиальные аргументы, использованные Бейлем и другими, чтобы обосновать этот вид пирронизма (3), и отсюда делается вывод, что если так называемые истории, повествующие о первых эпохах и о происхождении народов, слишком невероятны и слишком плохо подкреплены документами, чтобы вызвать к себе хоть какое-нибудь доверие, то исторические сочинения, написанные позднее, содержащие больше вероятного и опирающиеся даже на свидетельства современников, все равно не в состоянии внушить ту степень доверия, которая необходима для того, чтобы изучение их могло принести пользу человечеству. Но здесь происходит то, что случается весьма часто: предпосылки верны, а выводы ложны, так как общий принцип покоится на ненадежном основании, составленном из ряда пристрастных умозаключений. Факт этот многозначителен, так как речь идет об установлении степени доверия по отношению к историческим трудам.

Я согласен, таким образом, что во все времена история нарочито и систематически фальсифицировалась и что пристрастие и предрассудок были причиной как вольных, так и невольных ошибок даже в лучших сочинениях. Позвольте мне, милорд, сказать, не прогневив Вас, ибо я могу заявить в полном согласии с истиной и доказать это, что авторитет церкви во все эпохи и в любой религии больше всего способствовал подобному искажению истории. Сколь чудовищными были те нелепости, которые в языческие времена преподносили священнослужители невежественному и полному предрассудков человечеству, о происхождении религии и власти, об учреждениях и обрядах, законах и обычаях! Какими возможностями располагали они для подобного рода деятельности, если учесть, что у большинства народов обязанность вести исторические записи и собирать предания возлагалась исключительно на это сословие! — Обычай, чрезвычайно превозносимый Иосифом, но, очевидно, предоставляющий возможности для грубейшего обмана и даже вводящий в искушение. Если основания иудаизма и христианства были заложены в истине, то какое бесчисленное количество басен было сочинено, чтобы возвести, украсить и поддержать эти постройки в соответствии с интересами и вкусами различных архитекторов? То, что евреи были виновны в этом, не вызовет возражений; но, к стыду христиан, если не христианства, отцы одной церкви не имеют права бросить первый камень в отцов другой.

Преднамеренная, систематическая ложь практиковалась и поощрялась из века в век. И среди всех благочестивых обманов, которые использовались ради того, чтобы поддерживать в умах людей благоговение и энтузиазм по отношению к их религии, искажение истории было одним из основных и наиболее успешных приемов — явное экспериментальное доказательство, между прочим, того, на чем я так настаивал,— способности и естественного свойства истории формировать наши мнения и создавать привычки. Это благочестивое средство было в таком ходу и почете в греческой церкви, что некий Метафраст написал трактат об искусстве сочинять благочестивые небылицы (4). Этот факт, насколько я помню, упомянут Бейе в его книге о житиях святых (5). Он и другие ученые мужи Римской церкви, начиная с периода возрождения наук и искусств, считали полезным для своего дела время от времени разоблачать некоторые мошенничества и низлагать или удалять из ниши, если пользоваться французским выражением, то одного, то другого псевдосвятого. Однако, делая это, они, видимо, стремятся к своего рода компромиссу: отказываются от одних выдумок, чтобы иметь возможность успешно защищать другие; тем самым они заставляют истину служить ширмой для лжи. Тот же дух, который господствовал в восточной церкви, господствовал и в западной и продолжает царить поныне. Неплохим доказательством этого служит событие, происшедшее недавно в стране, где я нахожусь сейчас. Жителей Парижа внезапно охватил порыв религиозных чувств по отношению к одному незначительному священнику (Аббат Пари, (прим. авт.), малоизвестному при жизни, но прославленному янсенистами (6) после его смерти в качестве святого. И если бы глава церкви был янсенистом, этот святой так и остался бы святым. Вся Франция праздновала его день, и так как тысячи очевидцев готовы подтвердить истинность всех чудес, которые якобы совершались у его могилы, невзирая на противодействие правительства, с которым столкнулись эти фанатики, мы можем быть уверены, что жалкий обман был бы передан в торжественном облачении исторической правды мошенниками нашего времени глупцам грядущих лет.

Этот лживый дух перешел от церковных к другим историкам, и я мог бы заполнить многие страницы примерами нелепых вымыслов, которые сочиняли представители различных народов, чтобы прославить свою древнейшую историю, облагородить своих предков и представить их в блеске мирных дел и военных триумфов. Когда голова достаточно разгорячена, а благочестие или тщеславие, подобие добродетели или подлинный порок и, сверх всего, споры и соперничество породили этот клубок страстей, который мы называем фанатизмом, результаты весьма сходны, и история превращается очень часто или в лживый панегирик, или в пасквиль, ибо разные народы и разные партии внутри одного народа клевещут друг на друга без всякого уважения к истине, так же как они убивают друг друга, отбросив чувства справедливости и человечности. Религиозный фанатизм по сравнению с фанатизмом светским может похвастать тем ужасающим преимуществом, что его последствия более кровавы, а ожесточение — неумолимей. В других отношениях они более похожи и соизмеримы; разные религии относятся друг к другу менее варварски, чем разные секты одной религии; сходным образом один народ относится к другому терпимее, чем партия к партии. Но во всех таких спорах людское ожесточение выходило за пределы жизни одного поколения: соперники постарались заинтересовать своими спорами потомков и, используя историю как средство достижения этой скверной цели, сделали все, чтобы увековечить свару и обессмертить свою злобу. Язычники обвиняли иудеев в идолопоклонстве; вместе с язычниками иудеи стремились представить христианство в отталкивающем виде; но церковь, которая побила их в ходе этих столкновений их же собственным оружием, одержала над ними еще одну победу (как и над различными сектами, которые возникли внутри нее): труды тех, кто писал против нее, были уничтожены, а все то, что она использовала в целях оправдания себя и обвинения своих противников, сохранено в ее анналах и в сочинениях ее богословов.

Миссию искажения истории во имя религии всегда брали на себя самые известные поборники и величайшие святые каждой церкви, и если бы я не боялся скорее утомить, чем шокировать, Вашу светлость, я мог бы привести примеры того, как современные церковники пытаются оправдать сквернословие ссылками на Новый завет, а жестокость — ссылками на Ветхий. Мало того, невообразимо отвратительно и вселяет ужас в душу каждого, кто испытывает должные чувства к Высшему Существу, то, что слова самого бога употребляются для того, чтобы глумиться и потешаться над Адамом после его падения.

В других случаях дело это оказывается в руках педантов любой национальности, наемных писак любой партийной принадлежности. Каких только обвинений в идолопоклонстве и суеверии не выдвигалось и не нагромождалось против мусульман! Те несчастные христиане, которые вернулись с войн, столь незаслуженно называемых священными войнами (7), разнесли эти выдумки по Западу, и вы можете обнаружить, что некоторые авторы хроник и романов, так же как и поэты, называют сарацин язычниками, хотя тех, без сомнения, гораздо меньше можно заподозрить в политеизме, чем тех, кто их так называл. Когда Мехмед II завоевал Константинополь, в XV веке (8), магометане стали несколько более — но именно лишь несколько более — известны в нашей части света. Но их религия, как и их обычаи и нравы, предстала до неузнаваемости искаженной в устах греческих эмигрантов, бежавших от турок; страх же и ненависть, которые возбуждал этот народ молниеносностью своих завоеваний и своей свирепостью, способствовали тому, что все эти искажения правды повсюду были приняты за истину. Много примеров тому можно найти в опровержении Корана, написанном Мараччо; весьма ценный трактат был опубликован Реландом с целью опровергнуть клеветнические утверждения и оправдать магометан (9). Не склонна ли Ваша светлость на основании этого думать, что верования язычников, ариан (10) и других еретиков не казались бы столь неразумными, а их ритуал — столь предосудительным, как правоверные христиане это изображали, если бы нашелся какой-нибудь Реланд с материалами в руках, достаточными для их оправдания? Тот, кто задумается над обстоятельствами, в которых протекала литературная деятельность начиная с того момента, когда Константин, став христианином (11), вместо того чтобы объединить в своих руках власть императора и первосвященника, которая принадлежала ему и всем другим императорам при языческой системе управления, предоставил духовенству так много власти и имущества, независимых от него, а также средств к дальнейшему увеличению того и другого; тот, кто распространит свои наблюдения на более поздние времена Империи и на те века невежества и предрассудков, когда трудно было сказать, что брало верх — тирания ли духовенства или сервилизм светских властей, тот, кто примет во внимание крайнюю суровость законов, изданных, например, Феодосией с целью уничтожить любые сочинения, не угодные ортодоксальному духовенству, т. е. духовенству, находящемуся у власти (12), или характер и влияние такого священника, как Григорий, называемого Великим, который объявил войну всему языческому знанию, ради утверждения христианской истины, и льстил Брунгильде и подстрекал Фоку (13); тот, кто, повторяю, примет во внимание все эти обстоятельства, легко поймет, почему исторические сочинения, написанные как до, так и большей частью после рождества Христова, дошли до нас столь неполными и искаженными.

Когда неполнота обусловлена отсутствием исторических записей — или тем, что они первоначально не велись, или тем, что они были утрачены в результате опустошения стран, истребления народов и других бедствий, происходивших в течение многих лет, или же тем, что фанатизм, злой умысел и соображения политики соединили свои усилия, чтобы уничтожить их намеренно, — мы должны смириться со своим неведением, и в. этом нет большой беды. Защищенный от обмана, я могу смириться с неосведомленностью. Но когда исторические записи не полностью отсутствуют, когда одни из них были утрачены или уничтожены, а другие сохранены и получили распространение, тогда мы подвергаемся опасности быть обманутыми; и поистине должен быть слеп тот, кто принимает за правду историю какой бы то ни было религии или народа, а в еще большей мере — историю какой-либо секты или партии, не имея возможности сопоставить ее с другой исторической версией. Здравомыслящий человек не будет так слеп. Не на единственном свидетельстве, а на совпадении свидетельств станет он утверждать историческую истину. Если совпадения нет вовсе, он не будет доверять ничему; если оно есть хоть, в чем-то немногом, он соразмерит соответственно свое согласие или несогласие. Даже слабый луч света, блеснувший из чужеземного исторического повествования, часто разоблачает целую систему лжи; и даже те, кто заведомо извращает историю, нередко выдают себя в результате невежества или небрежности. Примеры я мог бы привести без труда. Если же говорить о предмете в целом, то во всех этих случаях нас обмануть всерьез нельзя, если мы сами этого не захотим, а потому нет смысла впадать в пирронизм ради того, чтобы не оказаться в смешном положении простака.

Во всех других случаях делать это — еще меньше смысла, ибо когда историй и исторических хроник вполне достаточно, то даже те, что ложны, способствуют обнаружению истины. Вдохновляемые разными страстями и задуманные во имя противоположных целей, они противоречат друг другу, а противореча,— выносят друг другу обвинительный приговор. Критика отделяет руду от породы и извлекает из различных авторов всю историческую правду, которая лишь частично могла быть найдена у каждого из них в отдельности; критика убеждает нас в своей правоте, когда она основывается на здравом смысле и излагается беспристрастно. Если этого можно достичь благодаря историческим сочинениям, авторы которых сознательно стремились к обману, то насколько легче и эффективнее можно сделать это с помощью тех, кто с большим уважением относился к истине? Среди множества авторов всегда найдутся такие, кто неспособен грубо искажать правду, опасаясь разоблачения и позора, в то время как он ищет славы, или же такие, кто придерживается истины, исходя из более благородных и твердых принципов.

Очевидно, что все они, включая даже последних, могут ошибаться. Находясь в плену у той или иной страсти, первые способны время от времени распространять ложь или скрывать правду, подобно тому живописцу, который, как рассказывает Лукиан, нарисовал в профиль портрет государя, у которого был только один глаз (14). Монтень порицает воспоминания Дю Белле за то, что, хотя основная масса фактов изложена верно, авторы оборачивают все, о чем пишут, в пользу своего повелителя (15) и не касаются ничего, что может быть истолковано иначе. Стоит привести слова этого славного старика: De contourner le jugement des evenements souvent contre raison a notre avantage, et d’obmettre tout ce qu’il u a de chatouilleux en la vie de leur maistre, ils en font mestier (фр. "Они мастера истолковывать события, часто вопреки истине, в нашу пользу и скрывать все щекотливые обстоятельства в жизни их повелителя" (16). Эти и им подобные отклоняются от правды как невольно, так и намеренно; но даже те, кто придерживается ее с максимальной скрупулезностью, могут впасть иногда в невольную ошибку. В вопросах, касающихся истории, мы справедливо предпочитаем свидетельства современников. Однако авторы, современные историческим событиям, в особенности подвержены опасности уклониться от прямого пути истины, говоря о предметах, которые в большей мере их затрагивают et quorum pars magna fuerunt (лат. "в которых они принимали большое участие" (17).

Я так убежден в этом, основываясь на наблюдениях над самим собой и над другими, что если хватит жизни и сил и я окажусь в состоянии завершить то, что задумал,— нечто вроде истории от вступления покойной королевы на трон до Утрехтского мира (18),— то никакие другие источники не будут исследоваться мною более скрупулезно и придирчиво, чем те, которые относятся ко времени, когда происходили описываемые в них события. Но хотя авторы обоих упомянутых типов, каждый из которых воздает должное истине в той мере, в какой позволяют несовершенства нашей природы, и могут ошибаться, этого все же недостаточно, чтобы оправдать пирронизм. Когда искренность при изложении факта вызывает сомнение, мы добываем истину, сопоставляя различные сообщения, подобно тому как мы высекаем огонь, ударяя сталью о кремень. Когда суждения производят впечатление пристрастных, мы можем сделать выводы самостоятельно или принять суждения авторов, сделав известные поправки. Достаточно немного природной проницательности, чтобы определить, какая нужна поправка — в зависимости от конкретных обстоятельств жизни авторов или общего склада их ума, и тем самым нейтрализовать воздействие этих факторов. Так, Монтень стремится доказать, при этом слегка преувеличивая, что Гвиччардини приписывает любой поступок не добрым, а злым побуждениям (19). Тацита упрекали за что-то подобное; и если, невзирая на все остроумные замечания Монтеня в одном из его "Опытов", где он пытается доказать противоположное, Вы прочтете сравнительные жизнеописания Плутарха на любом языке, то, и тут я разделяю мнение Бодена, Вы почувствуете, что они написаны греком (20). Короче говоря, Ваша светлость, благоприятные возможности для искажения истории нередко пресекались, а в настоящее время они уже отсутствуют в столь многих странах, что истина проникает даже туда, где ложь продолжает быть составной частью церковной и гражданской политики или где, лучше сказать, истине никогда не разрешали появляться публично, пока она не проходила через руки, после которых ей редко удавалось оставаться нетронутой и незамутненной.

Однако пора заканчивать этот раздел, в котором я высказал несколько соображений, ясно показывающих неразумность попыток придерживаться принципов пирронизма по отношению к истории на том основании, что-де существует немного исторических сочинений, свободных от лжи,, и вовсе не найдется таких, где не было бы ошибок, и соображений, доказывающих, что, поскольку древние исторические источники критически изучены, а новейших источников чрезвычайно много, та совокупность исторических трудов, которыми мы располагаем, заключает в себе настолько вероятную канву событий, легко отличимую от невероятной, что она вызовет доверие у каждого здравомыслящего человека и потому вполне способна отвечать всем целям изучения истории. Возможно, я мог бы обратиться, вовсе не вдаваясь в рассуждения, к любому прямодушному человеку с вопросом, помешали ли ему сомнения в достоверности истории использовать примеры, которые он в ней находил, и судить о настоящем, а иногда о будущем, опираясь на прошлое? Разве не испытал он чувства уважения и восхищения перед добродетелью и мудростью одних людей и возмущения и презрения по отношению к другим? Разве, например, Эпаминонд или Фокион, Деции или Сципионы (21) не воспламенили в нем гражданский дух и личную доблесть? И разве не содрогнулся он от ужаса перед проскрипциями Мария и Суллы (22), перед предательством Теодо-та и Ахиллы и перед непревзойденной жестокостью царя-ребенка? (23) Quis non Marii arma et contra Syllae proscriptionem concitatur? Quis non Theodoto, et Achillae, et ipsi puero , non pierile auso facinus, infestus est?(лат. "Кто не содрогался перед оружием Мария и проскрипциями Суллы? Кто не испытывал ненависти к Теодоту, Ахилле и самому отроку, дерзнувшему на неотроческое злодеяние?").

Если все это было ненужным отступлением от темы, Ваша светлость будет столь добра, что простит меня.

[П.] То, что было сказано об увеличении количества исторических сочинений и исторических источников, которыми стали изобиловать наши библиотеки с того момента, как началось возрождение литературы и возникло искусство книгопечатания, напоминает мне о другом общем правиле при изучении истории, которым обязан руководствоваться каждый, кто стремится к подлинному совершенствованию, к тому, чтобы стать и мудрее, и лучше. Я намекнул об этом в предыдущем письме, сказав, что не следует ни пробираться на ощупь в потемках, ни блуждать при свете. История должна отличаться определенной степенью вероятности и достоверности, иначе примеры, которые мы в ней находим, не будут обладать достаточной силой, чтобы оказывать соответствующее воздействие на наш ум или иллюстрировать либо подкреплять предписания философии и правила хорошей политики. Но сверх того, когда историческим сочинениям присуща необходимая степень вероятности и достоверности, следует с особой проницательностью выбирать и использовать их. Одни надо читать, другие — изучать, а некоторыми можно вообще пренебречь не только без .ущерба, но даже с пользой. Одни — достойный предмет любознательности для одного человека, другие — для другого, некоторые — для всех людей; но не все исторические сочинения — предмет любознательности для всякого. Тот, кто ошибочно, бессмысленно и нелепо поступает так, удовлетворяет своеобразный волчий аппетит: любопытство его подобно голоду другого человека — оно заставляет его пожирать ненасытно и без разбора все, что попадается на пути, но ни тот, ни другой не переваривают съеденного. Они глотают кусок за куском, но питают и развивают лишь свою дурную привычку.

Я знал нескольких людей такого склада, хотя это и не самая распространенная крайность, в которую свойственно впадать людям. С одним из них я познакомился в этой стране. Он обладал, помимо более чем богатырского здоровья, огромной памятью, а вдобавок был невероятно трудолюбив. Он читал почти непрерывно по двенадцать-четырнадцать часов в день на протяжении двадцати пяти или тридцати лет и впитал в себя столько учености, сколько может вместить одна голова. За время моего знакомства с ним я обращался к нему за справкой раз или два, не больше, ибо обнаружил, что от всей этой массы сведений мне столь же мало пользы, как и ее обладателю. Он был достаточно разговорчив, но в его голове не было никакой ясности. Да и как могло быть иначе? Он никогда не тратил время на размышления — все поглощало чтение. Его ум лишен был свойства обычного механизма. Когда вы нажимаете на брегет или на пружину часов, они точно отвечают на ваш вопрос: указывают верное время и говорят не больше и не меньше того, что вы хотите знать. Но когда вы задавали вопрос этому человеку, он ошеломлял вас, выкладывая все, что какие-то слова или выражения в вашем вопросе пробудили в его памяти; и если он что-нибудь пропускал, так именно то, к чему суть вопроса должна его подвести и чем ему следовало ограничиться. Задать ему вопрос означало завести в его памяти пружину, которая начинала раскручиваться с огромной скоростью и бессвязными звуками, пока не кончался завод,— и вы шли прочь, оглушенные и ошеломленные всем этим шумом, ничего не узнав. Я всегда уходил от него, готовый сказать: Dieu vous fasse la grace de devenir moins savant (фр. "Дай Вам бог стать менее ученым!" — пожелание, которое иногда высказывает Ла Мот ле Вайе и которое во многих случаях ему следовало бы адресовать себе самому.

Тот, кто читает разумно и с выбором, приобретает меньше сведений, но больше знаний, и так как эти знания накапливаются с определенной целью и совершенствуются благодаря искусному методу, они в любое время могут быть легко использованы как их обладателем, так и другими.

Так нужное нам оружие мы помещаем в складах,

Выстроив его все в ряд и красиво расставив,—

Не для того лишь, чтобы оно ласкало глаз,

Но чтобы в случае нужды его легко можно было найти,

Вы помните, милорд, эти стихи из "Опыта о критике" нашего друга, который был им написан почти в детские годы (24), но является таким памятником ясного ума и поэзии, какого, насколько мне известно, никто другой не создавал и в более зрелом возрасте. У того, кто читает без такой оценки и должного выбора и, подобно ученику Бодена, стремится читать все, не будет ни времени, ни возможности заниматься чем-либо "ще. Он не сможет размышлять, а без этого нет смысла читать; не сможет действовать, а без этого нет смысла размышлять. С большим трудом станет он собирать материалы, за большие деньги приобретать их, но у него не хватит ни времени, ни умения подвергнуть их надлежащей обработке, т. е. сделать их пригодными для использования. Зачем ему тратить свой досуг и изучать архитектуру, когда у него нет плана, чтобы строить? И к чему тогда целые каменоломни, все эти горы извести и песка, целые леса дуба и ели? Magno impendio temporum, magna alienarum aurium molestia, laudation haec constat. O hominem literatum! Simus hoc titulo tusticiore contenti. O virum bonum! (лат. "Ценой немалого времени и немалой докуки для чужих ушей достается эта похвала. О начитанный человек! Мы довольствуемся званием попроще. О человек добра!").

Можно добавить, и сам Сенека мог бы добавить в свойственном ему стиле и в соответствии с нравами и характерами своего века, еще одно определение, столь же нелестное и столь же мало популярное: O virum sapienta sua simlicem, et simplicate sua sapientem! O virum utilem sibsi, suis, reipublicae, et et humaba generi! (лат. "О человек, простой благодаря своей мудрости и мудрый благодаря своей простоте! О человек, полезный и себе, и близким, и государству, и роду человеческому!")

Я, возможно, уже говорил, но в любом случае будет нелишним повторить, что цель любой философии и любых политических теорий должна состоять в том, чтобы улучшать нас как людей и граждан. Занятия, не имеющие целью совершенствование нашего морального облика, не могут считаться философскими. Quis est enim — говорит Туллий в своих "Обязанностях", — qui nullis officii praeceptis, tradendis, philosophum se audeat dicere? (лат. "Действительно, кто, не преподавая правил, касающихся обязанностей, осмелится называть себя философом?" (26).

Любые политические теории, которые вместо того, чтобы готовить нас к полезной общественной деятельности и способствовать счастью человечества, являются лишь средствами достижения личных целей и удовлетворения личных интересов за счет общества, любые сочинения такого рода, говорю я, заслуживают сожжения, а их авторы, подобно Макьявелли, — голодной смерти в тюрьме (27).


К началу |  Содержание  |  Назад